Поддержите The Moscow Times

Подписывайтесь на «The Moscow Times. Мнения» в Telegram

Подписаться

Позиция автора может не совпадать с позицией редакции The Moscow Times.

Золотые волоски Владимира Цахеса

Войне исполнилось четыре года. Человек, пожелавший укрыться под псевдонимом авва Мирон Безоружный, задается резонным вопросом: «Когда же это закончится?» И тут же фиксирует такую мысль: «Мы много пишем статей, записываем разоблачающий контент, ведем подкасты, интервью, стримы, которые призваны поддерживать в людях критическое мышление. И все как будто безрезультатно. Почему?»
Кукла Цахеса и ее окружение
Кукла Цахеса и ее окружение Социальные сети

Впервые опубликовано на ресурсе «Мир всем».

Наш контекст: программа «Куклы» и карлик с волшебными волосками. Тридцать лет назад журналист Виктор Шендерович предложил аудитории иронический театр, телепередачу, где резиновые персонажи пародировали политиков.

В январе 2000 года вышел скандальный эпизод «Крошка Цахес»: в образе гофмановского карлика Цахеса был представлен Путин. По сюжету самой сказки золотые волоски дарили уродцу талант казаться мудрым и благородным: окружающие слышали чужие речи из его уст и видели красоту там, где ее не было. Символика эпизода оказалась пророческой: Цахеса невозможно было победить никаким другим способом, кроме как вырвать его золотые волоски из головы.

Гофмановская аллегория позволяет понять, как держится современный политический чародей. Его «волоски» — социальные конструкции, политические механизмы, мифология имени, религиозное благословение и культурная память. И пока они не вырваны, карикатурный персонаж кажется великаном. Но крошка в панцире кремлевских стен, сам того не подозревая, между строк демонстрирует оружие, которое пострашнее пресловутого «Орешника» и которое при всеобщем желании может быть использовано против него же самого.

Первый «волосок»: имя как символ фигуры

Российская политическая реальность давно напоминает плохо сыгранную и насквозь фальшивую театральную постановку, в которой имена — не просто обозначения, а почти заклинания. Однажды КВНовская команда «ЧП» из Минска остроумно представила новостную ленту в виде песенки: «Путин, Путин, Путин, Путин, Хакааамадааа, Хакаааамадааа, Жириновский. Жириновский и т. д.».

Имя вождя, употребляемое и к месту и не к месту, закрепляется в сознании людей. Частое произношение ради произношения строит монумент в головах электората. Такова особенность человеческой культуры, точно ухваченная пиарщиками и маркетологами: мы живем в культуре слова.

Не зря первым поручением Бога к первым людям было наречь всему сущему имена. Имя больше, чем кличка или прозвище. Оно сущностно, потому что должно стать итогом внимательной внутренней работы, попыткой в одном слове выразить суть. Наречение имени — еще и акт усыновления мира, так родители дают имена детям.

Речь здесь не только об иерархии, хотя она тоже есть. Речь о коммуникации зова и отклика, о призыве по имени и ответе на него.

Вся библейская история может быть прочитана под этим углом, от «Адам, где ты?» до «Савл, Савл, что гонишь Меня?». Имена несли в себе биографию, они переписывались, Аврам становился Авраамом, Сара Саррой, имена стирались, менялись. Все это — об участи человека в домостроительстве спасения, о поворотах его судьбы, которые совершаются в ответ на человеческое «да» или «нет» Божьему призыву. По этой же причине, думается, так важно поэту, чтобы «на обломках самовластья были написаны имена» его и друзей декабристов.

Диктаторы любят, когда кричат их имена.

И по этой же причине в риторику пропаганды вводятся эвфемизмы вроде «иноагенты», «экстремисты», «террористы». Ими, как ластиком, пытаются стереть из народной памяти и из истории страны имена и биографии инакомыслящих и несогласных. И далеко за примерами ходить не нужно: мое эссе написано под «вывеской» вынужденной анонимности. Угрозой штрафов и наказаний сформированы батальоны «новых тихих» и анонимов без лиц, но с голосом. Аноним защищен не только сокровенным именем, но и индифферентным отношением со стороны власти. Формально это голос «некоего», «мистера никто», шум ветра в соснах. Силой анонима остается только голос, содержание слов и импульс, с которым эти слова будут распространяться и воплощаться в опыте услышавших.

Что ж, попробую поднять эту тяжесть анонимности и обратить ее против тех, кто боится наших лиц и имен. «Оружие» же я возьму из рук оппонента.

Еще в 2010-х комментаторы заметили, что российский лидер избегает называть по имени своих главных противников, эвфемизмами превращая их в безымянные фигуры: «недополитик», «постоялец колонии», «иноагент», «подсвинки». Многие оппозиционеры толкуют это как фобию, мол, он так боится и «чует нашу силу». Мне кажется, дело не только в этом. Приемом не просто маскируется страх, им обезличивают противника, лишая имени, индивидуальности и субъектности.

Для описания этого явления можно ввести неологизм «ономатоклазма» («онома» имя и «клазма» разрыв), онтологический разрыв связи между именем и сущностью.

Линия поведения проста: если не произносить имя, соперник будто бы исчезает и превращается в безымянную функцию. Этот прием не ограничивается одной фигурой. В 2020–2021 годах Кремль и его сторонники выработали целый набор меток: «берлинский пациент», «блогер», «фигурант», слово, будто вынутое из протокола. Такие формулы превращают живого человека в юридический объект, стирают индивидуальные черты.

В западной прессе это сравнивали с образом Волан-де-Морта, «того, кого нельзя называть», из романов Джоан Роулинг. Радио «Свобода» отмечало, что на пресс-конференции 2017 года Навального обозначали как «тех, кого вы упомянули», а политолог Марк Галеотти писал, что президент фактически вошел в территорию «Гарри Поттера».

Смешная аналогия здесь приобретает точный смысл: отказ от имени есть попытка забрать у противника статус субъекта и законсервировать его в зоне юридических «фигурантов».

Самого себя хозяин нации любит упоминать в третьем лице, распространяя имя как символ власти и формируя из него постамент для будущего памятника. Империя, которую он жаждет восстановить, держится не только на силовых структурах, но и на сакральном отношении к собственному имени. Пока оно звучит из всех динамиков и произносится отчеканено, полным ФИО, образ живет и закрепляется в коллективном сознании. Парадокс: даже оппоненты подыгрывают. Протестные лозунги, мемы, ехидные шутки и глумления, осуждающие его политику, заявления и т. п. — все пестрит его именем. И не всегда осознается, что каждое произнесение подпитывает ту же структуру, которую хотелось бы разрушить.

Неважно, говорим ли мы о нем хвалебно или с ненавистью. Мы говорим о нем, мы произносим его имя.

Многие мыслители, от античных мистиков до русских религиозных философов, считали имя источником силы. В традициях Древнего Египта каждому человеку приписывали три имени: домашнее, общественное и вечное. Знание тайного имени давало власть над его носителем.

В еврейских преданиях сакральное имя Бога связывали с полнотой могущества, но оно было скрыто от людей. Когда Моисей при даровании декалога спрашивает Бога: «Как Твое Имя?», Господь уходит от прямого ответа: «Аз есмь Сущий (Я Тот, Кто был, Я Тот, Кто Я есть, Я Тот, Кто будет)».

Философ Алексей Лосев писал, что имя — духовный «сферический эон», в котором концентрируются энергии предсуществования. В имени, по его мысли, «сгущается квинтэссенция человеческой и нечеловеческой жизни». Зная и произнося имя, человек становится сознательным и способен творить свою реальность и нарратив о мире. Для Лосева имя тождественно энергии сущности и выступает символом, соединяющим непостижимое и явленное.

О. Сергий Булгаков, продолжая этот мотив, утверждал, что всякое имя таит в себе антиномию: алогически логического, невыразимо выражаемого. Имя, по Булгакову, делает явной энергию вещи: то, что именуется, трансцендентно, а то, чем оно именуется, принадлежит миру. Так имя становится мостом между ноуменом и феноменом, между Богом и творением. Оно соединяет сущность и ее проявление, неся отпечаток троичности мира.

Митрополит Антоний Сурожский говорил, что на небесах каждому человеку будет дано тайное имя, которое знает один Бог и которое содержит в себе человеческую тайну. Он напоминал, что мы называем детей в честь святых, чтобы быть достойными их имени. Имя это не просто звуковое означение, это звуковое опредмечивание. Если именование придает существованию контур, то забвение имени лишает его энергии.

Многие традиции запрещают произносить имя врага: сказанное слово становится частью нашей вселенной.

Сегодня имя правителя стало тотемом. Каждый репортаж, каждый мем, каждый шутливый эпитет, от «кремлевского пенсионера» до «пересидента», подкармливает миф. Миф действует интуитивно по принципу «имя как энергия»: не называй оппонентов, и они исчезнут; повторяй свое имя, и ты останешься.

Социолог Пьер Бурдье писал, что именование фиксирует иерархии, распределяет признание и власть. Произнося имя, ты признаешь другого участником поля. Молчание, наоборот, выводит оппонента из игры. В юнгианской психологии каждое слово, даже злобное, усиливает так называемую тень персонажа. Витторио Страда писал, что ненависть к диктатору порождает новую форму зависимости от него. Испытывая отвращение, мы все равно остаемся в его орбите.

Истинная стратегия заключается не в сквернословии, а в забвении.

Взять его же оружие значит оборвать этот поток. И если говорить о золотых волосках кремлевского Цахеса, то первым должен быть вырван волосок его имени: последовательно и повсеместно необходимо перестать звать его по имени.

Многие знают, что в православной среде есть так называемая группа «непоминающих», когда христиане объявляют бойкот иерархам, откровенно выступающим против Евангелия и принципов его, велегласно нарушающим каноны «единой, соборной и апостольской» церкви. Как правило, их протест выражается в том, что за богослужением их имен не произносят и вычеркивают из поминальных синодиков.

Как мне кажется, это недостаточная мера. Имя не должно звучать не только в молитве, общецерковной и домашней. Его не стоит произносить на кухнях, в статьях, в личных беседах. Причем важно исполниться тотальным равнодушием к имени, которое сам диктатор демонстрировал к своим оппонентам. Это не призыв к расчеловечиванию, к прозвищам или грубым эпитетам. Они лишь приумножают зло и заставляют светлые сердца тускнеть. Речь о дисциплине памяти: уйти от одержимости именем того, кто уже давно как личность растворился в своем титуле. Сокрытие имени обезоруживает гегемона, потому что имя — это энергия. Любые эмоциональные эпитеты, которыми мы окрашиваем его имя и статус, будут работать на построение империи его имени. Его имя должно быть растворено до нейтральности и тотального равнодушия. Мы тем самым деконструируем миф и культ личности через анализ ее структур.

Это акт гражданского суверенитета и неповиновения, но лишенный ненависти, что делает духовно защищенным самого суверена. Забвение как действие предполагает не «забыть навсегда», как мы понимаем, это физически и психологически невозможно. Речь о другом: вынести фигуру за пределы культурного внимания и исторической одержимости, превратить ее в «без вести пропавшего» именно как публичный символ.

Социологический «волосок»: иллюзия стабильности

В социологическом измерении «волосок» — убежденность общества, что только этот правитель способен обеспечить порядок. В первые годы правления, говорят тогдашние опросы, его рейтинг не падал даже после крупных катастроф: гибели «Курска», терактов на Дубровке и в Беслане. Одобрение держалось в районе 70–80%.

Социологи и политологи называют это неформальной «социальной сделкой»: граждане меняют политические свободы на рост доходов и ощущение безопасности, а позже на величие и возвращение имперского образа национального достоинства. Голодные 1990-е породили страх безвластия и варварского капитализма, и новая власть стала казаться спасительной.

Однако этот «волосок» тоже надо вырвать.

Социальная стабильность не может вечно строиться на тревоге о будущем и молчаливом обмене. Люди на «горячей линии» в декабре 2025 года сквозь цензурные барьеры жаловались на пенсии, транспорт и медицину, что показывает: вера в него как в универсального спасителя тает. Переставши называть его хранителем порядка и вырвав золотой волосок «иллюзии стабильности», общество увидит, что социальный мир может и должен созидаться и регулироваться не самовластной личностью, а свободно мыслящими и действующими людьми, из которых этот мир и состоит.

Социологический «волосок» держится на постоянном воспроизводстве фигуры центра. Он питается тем, что миллионы людей ежедневно соотносят свою жизнь с одним и тем же символическим узлом: «а что он сказал», «а что он решил», «а как он ответил», «ну ему виднее». Реальный способ вырвать этот волосок начинается с децентрализации внимания.

Не бойкот новостей как таковых, но сдвиг фокуса.

В публичных разговорах, текстах, лекциях, проповедях, блогах стоит сознательно смещать центр тяжести с фигуры правителя на горизонтальные связи, на людей, сообщества, профессиональные и человеческие практики взаимопомощи, сопротивления, выживания, сохранения достоинства. Не обсуждать «его решения», а обсуждать, как люди живут несмотря на них. Не пересказывать его слова, а фиксировать живые голоса, которые прорвались на той самой прямой горячей линии не благодаря, а вопреки. Социологический волосок слабеет там, где исчезает ощущение, что «вся жизнь народа и страны о нем и про него», и появляется опыт, что реальность плотнее и шире любой вертикали.

Политический «волосок»: апофеоз силовиков

Следующий «волосок» политический. В 2000-е годы аналитики обратили внимание на «силовой стержень» администрации: бывшие сотрудники спецслужб и военных ведомств занимают ключевые посты. Даже в экономических министерствах в 2024 году каждый пятый ключевой чиновник имел такой опыт, а доля силовиков в руководстве его администрации выросла до 41%.

Этот «милитократический» уклад формирует другую социальную сделку. Дисциплина и исполнительность становятся ценностью, гражданские механизмы объявляются излишними. Чтобы вырвать этот «волосок», необходимо обнажить невидимую сеть.

В протестной и культурной среде есть термин «вертикаль власти». Он описывает управленческую пирамиду, где наверху находится единый центр, а снизу лояльная, молчаливая периферия, трепещущая перед дубинкой и щитом, которую «должно резать или стричь». Переставая говорить о «сильной руке» и «вертикали» и требуя горизонтальных институтов, мы ослабляем силу второго «волоска» Цахеса.

Политический «волосок» держится на иллюзии субъектности, на представлении, что политика существует только в форме воли одного лица. Вырывается он через последовательное лишение уникальности этой воли. Практически это означает отказ от персонализации зла. Не «он развязал», «он приказал», «он решил», а «эта система действует так», «этот механизм воспроизводит насилие», «эта институциональная конструкция работает по логике войны».

И в этом видится мне не оправдание и не смягчение ответственности лица, принимающего решения, а наоборот, ее радикализация. Когда имя перестает быть объяснением, появляется необходимость называть структуры, интересы, идеологии, экономические и репрессивные контуры. Политологический волосок вырывается там, где имя перестает служить универсальным ответом на все вопросы.

Религиозный «волосок»: симбиоз церкви и государства

Четвертый «волосок» связан, как ни прискорбно это вновь признавать, с религиозными институтами страны, в первую очередь с православной церковью, которая выступает выразительницей веры национального большинства. «Сращивание церкви и государства» стало общим местом в разговорах о новейшем этапе истории РПЦ. Формировалось оно на том, что иерархия раз за разом не выдерживала старых евангельских искушений пустыни Христа: превратить камни руин советской церкви в «хлеб» и, приклонив колена перед левиафаном, получить безраздельную власть над всем, что видится в «долине» с высоты этих руин.

Небольшой экскурс в историю, необходимый для анализа трагедии Церкви Христовой в нашей стране.

Суть процесса заключается не в простом «возвращении к симфонии», а в качественно новом симбиозе. Государство, утратившее коммунистическую метафизику, обретает в лице церкви поставщика легитимирующих смыслов, исторической преемственности и морального одобрения. Церковь же, выйдя из катакомбного и маргинального состояния, получает беспрецедентный доступ к ресурсам, медийной повестке и социальному полю, но ценой встраивания в вертикаль власти, обслуживания ее и принятия ее имперско-этатистской логики как своей собственной.

Это сделка, в которой каждая сторона получает то, в чем остро нуждается, но природа обмена формирует зависимость. Пророческая весть подменяется сервильной функцией, а духовный авторитет — административным весом. Союз государства и Русской православной церкви складывался не одномоментно и не через прямое подчинение, а через цепочку своеобразных «даров данайцев», каждый из которых выглядел разумным, своевременным и даже благочестивым. Но будучи принятыми, эти дары необратимо меняли социальное устройство и экклезиологическое самосознание РПЦ, делая ее не просто союзником, а фактически структурной частью государственного проекта.

В 1990–2000-е годы церкви начали возвращать храмы, монастыри, здания, земли. Формально это выглядело как восстановление исторической справедливости после советского разгрома. На практике же церковь очень быстро оказалась крупным собственником и землепользователем, втянутым в сложную экономику содержания, реставрации, охраны и эксплуатации огромного наследия. Храм, возвращенный в руинах, требовал миллионов на восстановление, и эти миллионы можно было получить лишь через государственные программы, губернаторов, мэров, «благотворителей», близких к власти. Так возникла материальная зависимость, в которой духовная автономия все чаще уступала месту лояльности и осторожности: нельзя ссориться с тем, от кого зависят крыша, отопление и разрешение на реставрацию.

Следующим существенным шагом стало вхождение церкви в систему государственного образования. «Основы православной культуры» в школах многим казались победой в деле просвещения, миссионерства и катехизации: наконец-то о вере можно говорить не в подполье, а открыто!

Но реальность оказалась иной. Преподавание было встроено в бюрократический стандарт, зависимый от чиновников, учебников и отчетности. Часто ОПК вели случайные учителя без глубокого церковного опыта, превращая живую традицию в сухой пересказ «культурных фактов». В многонациональных регионах ОПК нередко вызывало конфликты и раздражение, и церковь начинали воспринимать не как пространство свободного выбора, а как часть административного давления.

В некоторых случаях возникало ощущение надзирательной функции: священник — куратор курса ОПК. Формально он должен был консультировать учителя и участвовать в процессе преподавания. На деле он следил за тем, чтобы администрация выбирала ОПК (а не Основы религиозных культур и светской этики), а также контролировал факт и качество преподавания. Если все это происходило не «по плану и разнарядке», священник обязан был докладывать правящему архиерею. Тот звонил губернатору, министрам и другим чиновникам для давления на школы и учителей. Вместо миссии возникало «воцерковление по расписанию»: веру подменяла формальная галочка в школьном дневнике.

Массовое храмостроительство стало еще одним заметным «даром» союза. Особенно показательна программа строительства храмов в Москве и других крупных городах. С экранов это выглядело как духовное возрождение, но на местах нередко оборачивалось конфликтами: храмы ставили в парке, во дворе, на месте сквера, не спрашивая жителей. Иногда это сопровождалось фактическим самозахватом земли и грубыми нарушениями закона. Если попробовать провести ревизию построенных храмов, всплывут и проблемы с оформлением земли, и нарушения при строительстве, вплоть до незаконных врезок в коммунальные системы, и архитектурные изъяны, и долги перед подрядчиками, и еще многое разное. Люди выходили на протесты, а церковь оказывалась по одну сторону баррикад с мэрией, полицией и застройщиками — она переставала быть примирителем и становилась частью властного давления. Храм начинал восприниматься не как дом молитвы общины, а как навязанный сверху символ «правильной» идеологии и лояльности, а иногда и как коммерческая «точка» в одном ряду с очередной «Пятерочкой», аптекой, филиалом Сбера.

Воссоединение с РПЦЗ (Русской православной церковью заграницей), произошедшее в 2007 году, стало одним из самых крупных актов символического значения, замыкающим «русский мир» в каноническом пространстве Московского патриархата. Воссоединение стало возможным не только благодаря духовному диалогу, но и на жестких политических условиях. РПЦЗ де-факто приняла новую реальность церковно-государственных отношений в РФ, а Кремль получил мощный инструмент влияния на диаспору и легитимацию себя как наследника исторической России.

Церковь стала ключевым агентом «мягкой силы» проекта «русский мир», что неизбежно подчинило ее внешнецерковную деятельность внешнеполитической логике государства.

Особо важным стало сближение с государственным аппаратом силы и контроля. Институт военных священников, храмы в воинских частях, училищах, структурах, связанных с армией и спецслужбами, сделали церковь частью системы «морально-психологического обеспечения». Священник в казарме или на полигоне все чаще оказывался не рядом с солдатом в его человеческой трагедии, а внутри механизма, оправдывающего насилие как долг.

Одновременно государство предоставило церкви юридические преференции: закон о возврате имущества, закон об «оскорблении чувств верующих», особые условия реституции. Новые нормы фактически сделали ее привилегированным субъектом права. Это видно на практике: уголовные дела за «оскорбление чувств» и передача зданий без общественного обсуждения опирались именно на особый статус.

Наконец, венцом союза стала медийная и ритуальная интеграция. Церковь получила почти монопольное право говорить от имени «традиционных ценностей» на федеральных каналах, в государственных СМИ, на официальных мероприятиях. Ее голос стал звучать не как евангельское напоминание о свободе и любви, а как часть культурно-политической повестки, поддерживающей конкретную власть. Патриарх на инаугурациях, освящение государственных мемориалов, совместные церемонии с первыми лицами страны превратили сакральное действие в элемент протокола.

Так «религиозный волосок» оказался одним из самых прочных. Принимая дары, церковь обрела видимость силы и влияния, но утратила дистанцию, с которой только и возможно быть голосом совести, а не частью государственного проекта.

Каждый из этих «даров» был, по сути, инструментом инкорпорации. Принимая их, церковь обретала могущество, видимость и влияние в «долине» социума, но теряла позицию духовной автономии, критической дистанции по отношению к любой земной власти, способность быть голосом совести. Левиафан, одаривая, «украшал» Церковь, как елку гирляндами, своими цепями. Вернув Церкви ее имущество, он одновременно превратил ее в свое имущество и в инструмент.

Церковь получила статус, которого у нее не было со времен императорской России, и стала идеологической подпоркой для государства. Теперь на различных совещаниях глава государства призывает избегать «примитивного понимания секуляризма», апеллирует к «духовным скрепам» и традиционным ценностям. В публичной риторике возник образ «православной цивилизации», противопоставляемой Западу. Это позволило правителю рисовать себя защитником веры и истины.

Вырвать золотой религиозный волосок — значит вернуть российское христианство к Богу.

Духовная жизнь современной русской церкви строится не вокруг Христа, а вокруг Антихриста. Его она страшится и богословски помещает в границы «нескрепного коллективного Запада». Ныне культивируется страх, которым легко манипулировать и воздействовать на умы паствы. Церковная гомилетика, искусство проповеди, и экзегетика чаще упоминают земного правителя, чем Спасителя.

Лишив российского лидера церковного нимба и перестав выслушивать его как праведника, мы можем вернуть веру к ее изначальному смыслу. Религиозный волосок, пожалуй, самый тонкий и самый болезненный. Реальный способ его вырывания не имеет ничего общего с политическими лозунгами. Он начинается с элементарного пересмотра духовной оптики.

С сознательного решения не носить это имя в молитве, не прокручивать его в религиозном воображении, не делать из него ось духовной жизни, вывести его за экклезиологические границы. Молиться не «против него» и не «за него», а о живых, о жертвах, о мире, о сохранении человеческого в себе. Возвращать вере ее изначальную направленность: не на войну с антихристом, а на ожидание встречи со Христом.

Религиозный волосок рвется там, где зло перестает быть центром духовного внимания.

Культурный «волосок»: монополия на память

Пятый «волосок» культурный, и он, пожалуй, самый коварный, потому что проникает в ткань коллективного бессознательного. Он переплетается с нарративами, символами и ритуалами, которые формируют русскую идентичность. С начала 2000-х годов власть целенаправленно проводила символическую политику, чтобы присвоить культурную память и сделать ее инструментом легитимации идей одной фигуры.

Возвращение советского гимна с новыми словами было не просто ностальгическим жестом. То был знак, акт сращивания настоящего с прошлым: имперское наследие подается как непреходящая цель и непрерывная цепь триумфов. Любые культурные разрывы, вроде дикого капитализма 1990-х, стираются в угоду мифу о вечной стабильности.

Регулярные выступления на парадах Победы идут дальше простого чествования героев. Они связывают современные конфликты с Великой Отечественной войной, превращая их в священную преемственность, где сегодняшние жертвы и насилие получают ореол исторической неизбежности. Эту же линию усиливают и виды искусства, прежде всего кинематограф: потоки фильмов и сериалов о войне, силовиках, разведчиках и «героях спецоперации» нормализуют милитаризм, героизируя насилие, агрессию и ксенофобию как высшие формы патриотизма.

Монументальная политика дополняет картину. Строительство грандиозных храмов в честь вооруженных сил, возведение памятников чекистам и генералам формируют культурный ландшафт страха и лояльности, а не рефлексии и свободы.

Эта монополия на память строится на фундаментальном мифе: без центральной фигуры, якобы воплощающей преемственность и связывающей собой прошлое, настоящее и будущее, вся культурная ткань разорвется, и нация потеряет себя в хаосе.

И именно здесь кроется слабость «волоска». Она — в его зависимости от нашего соучастия.

Чтобы вырвать его, нужно не просто отказаться от потребления официозной пропаганды, но активно возвращать культуру в руки общества, делать ее пространством автономного творчества и альтернативных нарративов. Это значит перечитывать Гофмана не как забавную аллегорию, а как руководство к действию. Общество в сказке побеждает Цахеса, когда учится различать свои истинные заслуги и навязанные иллюзии, разоблачая карлика в его настоящем обличии.

Аналогично мы можем культивировать культурные практики, где фокус смещается на забытые или маргинализированные голоса, на истории обычных людей, на искусство сопротивления, на традиции, не связанные с имперским культом. И вновь на этом пути первым шагом должно стать радикальное молчание по отношению к фигуре, вложение энергии в создание новых текстов, образов и пространств, где этой фигуры просто нет.

Представим литературу, кино, музыку и искусство, которые сосредоточены на локальных сообществах, экологических инициативах, личных историях преодоления, без единого упоминания централизованной тени. Культура, как живая экосистема, не терпит пустоты, но именно осознанная пустота вокруг навязанного тотема позволит заполнить ее подлинными смыслами. Это не пассивное игнорирование, а креативный акт. Вырывая «волосок», мы не разрушаем память, а освобождаем ее от монополии и возвращаем себе право на собственное многоголосие, свободное от иллюзорного величия.

Все эти методы объединяет одно: они не требуют ни подполья, ни риска, ни героической позы. Они требуют только устойчивости и внутренней честности. Это работа не на эффект, а на эрозию, на медленное, почти незаметное выпадение золотых волосков, благодаря которым карлик кажется великаном.

И в этом смысле забвение имени перестает быть пассивным жестом. Оно становится формой действия, формой сопротивления, формой возвращения реальности себе.

Вместо эпилога

Все сказанное — не о разоблачении и не о мести, а о возвращении себе авторства жизни. Чтобы каждый, кто читает эти строки и пропускает их через ум и сердце, вспомнил: жизнь все еще принадлежит ему. Власть Цахеса держится не только на репрессиях, институтах и страхе, но и на нашем постоянном участии в его воспроизводстве. Имя, ритуал, обсуждение, возмущение, ирония, даже справедливый гнев становятся теми самыми «золотыми волосками», благодаря которым, скажу еще раз, карлик кажется великаном.

Ненасильственный выход начинается с неожиданно простого шага — с отказа делать его точкой отсчета. Не из страха и не из бессилия, а из внутреннего суверенитета. Перестать произносить имя, не заменяя его кличками и оскорблениями, значит выйти из заколдованного круга, где даже ненависть работает на укрепление образа.

Это не бегство от реальности и не форма внутренней эмиграции, а феноменологический жест: вынести за скобки то, что навязывается как единственно возможный центр. Так же, как верующий способен не фиксироваться на фигуре антихриста, выбирая смотреть в сторону Христа, человек в политической реальности может отказаться от навязанного фокуса и вернуть внимание к собственной жизни, ответственности и свободе.

Этот жест нужно развернуть в практическую плоскость, и это весьма тяжкий труд. Как пел Шевчук:

…Возвращение человека к себе — расточительный труд
Куда нас несёт? Кто знает, но, как всегда, трусливые во злобе
Контролируя хаос равных возможностей, цивилизационный зуд
И в эти трудные дни важнее всего оставаться верным себе…

Авторство жизни возвращается там, где человек перестает ждать «сигналов сверху» и начинает действовать снизу и рядом. Заботиться о близких, выстраивать горизонтальные связи, поддерживать пострадавших, сохранять язык, культуру, память, профессиональное достоинство. Это и есть реальное «вырывание волосков»: отказ участвовать в ритуалах лояльности, в обязательном цитировании, в навязанной повестке.

За нами выбор: говорить о войне через судьбы людей или через имена начальников, отдающих преступные приказы. И еще один выбор, вкладываться в то, что не конвертируется в телевизионный эффект, а меняет ткань повседневности. В этом смысле забвение имени не пустота, а освобожденное пространство, которое может быть заполнено подлинным содержанием.

История христианства всегда знала подобную подмену, и в ней сохраняется опасность духовного крена — поверить в антихриста больше, чем во Христа, когда страх перед злом становится сильнее радости встречи с Богом. Сегодня мы видим зеркальный процесс: слишком многие говорят о российском нацлидере больше, чем о человеке, жизни, боли, ответственности и надежде.

Здесь и проходит линия сопротивления.



Предать его забвению при жизни, как публичный символ, значит лишить магии, сорвать золотые волоски Цахеса и обнаружить, что за ним не стоит ничего, кроме нашей собственной готовности продолжать игру. И в этом обнаружении начинается не капитуляция, а свобода, наш рост «вровень с колокольнями», как пел другой поэт русского рока Александр Башлачев.



читать еще

Подпишитесь на нашу рассылку