Гуманитарная организация «Хочу помочь беженцам» (Gribu palīdzēt bēgļiem) опубликовала сводную статистику пограничной службы и службы неотложной помощи в пограничной зоне. Данные пограничников за последние три года таковы: если в 2023 году при 13863 предотвращенных попытках пересечения границы, то есть, пушбэках (регистрируется число случаев, а не людей) на гуманитарных основаниях было принято 428 человек, то в 2024 году на 5388 пушбэков пришлось 26 принятых, а в 2025-м (доступна статистика по ноябрь) на 11823 — принят всего 31 человек.
Смерть на границе
Медики пишут, что в 2021–2023 годах вызовы были связаны в большинстве с различными заболеваниями дыхательной и пищеварительной систем. В 2023 году исключительно помощь оказывалась при беременности, родах и выкидышах (зарегистрировано четыре случая спонтанных родов). В 2023 году было принято 144 вызова и госпитализирован 71 человек.
Смерть констатирована у четырех человек.
Если вплоть до 2024 года неотложка принимала вызовы и выезжала на них самостоятельно, то с 2024-го звонить нужно в погранохрану, которая сама принимала решение, необходима ли медицинская помощь. Гуманитарные работники предупреждали людей, желавших вызвать скорую, что вместе с ней приедут пограничники и выдворят всю группу. Соответственно, те предпочитали от помощи отказываться. В 2024 году зарегистрирован всего 21 вызов, 10 госпитализаций и шесть смертей. До ноября 2025 года — 20 вызовов, 12 человек отвезли в больницу, четверо умерли.
Чаще всего медики выезжали на травмы, отравления и другие последствия внешних факторов, например, переломы, обморожения и переохлаждение. «Хотя нельзя исключить, что некоторые диагнозы были очевидны еще до пересечения границы, — свидетельствует Служба неотложной помощи, — данные указывают на то, что многие состояния на догоспитальном этапе… могли быть связаны с длительным пребыванием в опасных для жизни и неподходящих условиях или даже являться результатом возможного насилия».
В свою очередь, пограничная служба жалуется, что мигранты часто симулируют.
Белорусская погранохрана в 2023 году сообщила о 13 смертях в пограничной зоне, в 2024 году — о 17, в 2025 году погибших было столько же.
Кому сострадать, а кому нет — вопрос не психологии и не политики, а онтологии. Дело не в том, насколько мы чувствительны, эмпатичны и на чьей мы стороне. А в том, кого мы решаем признать человеком в полной мере, тем самым возлагая на себя обязанность откликаться на его страдание. К моменту, когда чужое горе вызывает у нас душевную боль, мы уже разделили людей на тех, кому «не повезло», и тех, кто «сам виноват».
Исторический фон
Летом 2021 года Александр Лукашенко принудительно посадил самолет, пересекавший воздушное пространство Беларуси, чтобы арестовать летевшего в нем редактора оппозиционного (как тогда казалось) телеграм-канала Nexta Романа Протасевича. Евросоюз ввел против Беларуси санкции. В отместку Лукашенко стал продавать по всему третьему миру визы в Беларусь — со скрытым обещанием, что покупатели получат возможность податься на убежище или найти работу в ЕС, нелегально перейдя границу.
К границе устремились тысячи беженцев и мигрантов.
Польша, Литва и Латвия заявили, что эти беженцы ненастоящие, ввели в пограничных областях чрезвычайное положение, запретили регистрировать там прошения об убежище, закрыли доступ журналистам, активистам и независимым наблюдателям, привлекли армию, полицию и разнообразный спецназ и разрешили силовикам применять силу. Белорусские пограничники избивали людей, гнали насильно к границе, европейские ломали телефоны, избивали и выталкивали обратно в Беларусь — и так по кругу. Люди застревали в болотном лимбо на месяцы без связи с внешним миром.
Открыв портал в ад, Лукашенко уже не мог его закрыть, потому что ситуация вышла из-под его контроля: известно, что, если миграционный маршрут устанавливается, перекрыть его крайне трудно. Люди, прибегая к услугам контрабандистов, стали прибывать через Москву.
Это продолжается до сих пор.
То, о чем мы не хотим вспоминать
Ожидаемо: люди стали на границе умирать. Я расследовала эти смерти. В 2022–2024 годах я сидела в объединенных польско-литовско-латвийских волонтерских чатах и ловила скриншоты переписок и фото, которые падали туда как снег в феврале. Люди, вырвавшиеся из запретной зоны в Минск, слали снимки спин, синих от ударов дубинками, лодыжек, разбитых в кровь носками армейских берцев, залитых кровью лиц, черных гангренозных стоп…
И трупов. Сфотографировав мертвого попутчика, его оставляли там, где жизнь покинула его, и дальше можно было проследить судьбу его останков по сообщениям белорусской погранохраны, или запросив данные у латвийской полиции. Или не проследит.
Однажды пришло сообщение от сирийца. Из съемной квартиры в Минске он писал, что латвийские коммандос в черной униформе без опознавательных знаков погрузили их группу в вэн с затемненными стеклами и без номеров и больше часа избивали, включив громкую музыку. Что у его спутника сломаны ребра, и он не может уснуть: боится, что задохнется во сне. Человек из воюющей страны писал в ужасе, что совершенно раздавлен этой невообразимой жестокостью. И еще он сказал, что, когда их выдворяли через калитку в пограничном заборе, он видел на границе с латвийской стороны мертвую избитую женщину.
А вскоре и спутник этой женщины прислал нам фото ее тела и имя — почему-то иранское, хотя мужчина был тоже сирийцем. Следы смерти уже легли на ее лицо, но оно все еще было красиво зрелой южной красотой. Латвийская полиция подтвердила факт ее обнаружения, и мы знаем, где она похоронена неопознанной. Но ее никто не искал. Со спутником связь прервалась. Спустя месяцы в поисках подробностей я написала сирийцу, рассказавшему об экзекуции в вэне. Да, была женщина, но он все видел, как в тумане, и ничего не хочет вспоминать.
Мы знали о ней так много, у ее смерти было так много свидетелей, что я никак не могла смириться с тем, что попала в тупик. Я всматривалась в фото часами, пытаясь определить, как, где конкретно и от чего она умерла. Искала ее профиль в социальных сетях, скрупулезно сравнивая с юзерпиками владелиц похожих имен. Я смотрела слишком долго, забыв о технике психологической безопасности.
И она намертво отпечаталась в моей памяти. Я видела ее во сне перед пробуждением и засыпая.
«О чем эта смерть для вас?»
В начале 2025 года Дональд Трамп лишил финансирования СМИ, где я публиковала свои расследования, я лишилась сразу всех доходов и возможности продолжать работу. Я утонула в посттравме (журналисты, работающие с насилием и смертью, практически неизбежно получают травму свидетеля). Пытаясь выбраться из ямы, стала делать цифровые коллажи из собственных аналоговых рисунков и фото с телефона. Надеялась, что смогу сбежать в творчество от навязчивых образов смерти, — но они щедро посыпались на монитор.
Любой человек имеет право достойно умереть: быть названным и оплаканным. Я нарисовала Мариам (не стану говорить, настоящее ли это ее имя, или я просто взяла самое распространенное) по памяти, загрузила ее в ChatGPT и задала промпт: «Изобрази мертвую женщину: маска смерти, провалившиеся глазницы, упавший уголок рта, трупное пятно на скуле — но она по-прежнему красива». Образ, который выдал ИИ, был шокирующе натуралистичен — и пронзительно нежен.
Летом в нидерландском Маастрихте, в небольшой галерее S.A.C. состоялась выставка «Прощай, Мариам!», посвященная смертям на границе. Портрет мертвой женщины стал ее центром.
В феврале некоторые из принтов, наконец, добрались до Риги. Я выставила их на арт-ярмарке Riga Artfair. Моя Мариам привлекала взгляды, люди фотографировались на ее фоне, не осознавая, что это труп. Никто не пытался зайти по QR-коду и прочитать мое эссе к этой графической серии. Я пыталась объяснить, но публика шарахалась от меня. Она пришла смотреть на красивые картинки и не хотела думать о смерти.
Я рассказала ее историю коллеге-художнику, соседу по стенду. Он спросил: «Это все ужасно, но почему именно она так задела ваше воображение? Что именно в вашем внутреннем мире откликнулось на ее несчастья?»
Как, это недостаточно ужасно? Всему этому должно было предшествовать что-то еще более ужасное? Или собеседник не верит, что я могу сострадать незнакомой иранке? Какой-то у этого вопроса был неприятный запашок.
Да они леваки!
Я вспомнила еще кое-какие подобные высказывания. Например, о человеке, помогавшему беженцам безо всяких политических лозунгов: «Он прямой и честный, но левый, очень левый, я однозначно порицаю. Впрочем, я не знаю, какой у него бэкграунд». Об отважной активистке, специалисту по миграции с именем, опытом работы в странах, переживших войну, и со степенью по антропологии: «Она с детства была очень доброй и жалостливой, любой жулик мог ее обмануть».
Во всех трех случаях моральная позиция объявляется результатом личной склонности и психологизируется. Реакция на смерть требует дополнительного объяснения. Сама смерть человека на границе — событие общественного значения! — редуцируется до причины личной травмы художника. Моральный выбор волонтера политизируется. А поскольку этот политический маркер не вписывается в представления автора высказывания о прекрасном и портит в целом гармоничный образ обсуждаемого, автор превращает его этическую позицию в симптом, в объект психоанализа. Гуманность активистки, по старой патерналистской традиции, объявляется слабостью женского характера: она не человек, совершивший выбор и принявший риск, а просто чувствительная дурочка.
Таким способом мы как бы легитимно переходим на личности.
Обсуждаем не смерть, а реакцию на нее. Предполагается, что сострадание должно иметь глубокую внутреннюю причину. Ну или эта причина просто корысть — человек должен преследовать материальную или моральную, явную или скрытую, осознанную или нет, но выгоду, а без этого сострадание — аномалия. Исчезает сама идея, что существуют объективные основания сострадать или возмущаться.
Отнесение сострадания к частному опыту делает его опциональным. Дарит возможность обесценить его и вообще от него отказаться. Человек говорит себе: «Я просто по характеру более сдержанный». Или: «Я за закон и порядок». Или: «Кто бы меня пожалел!»
В поляризованной среде все действия утрачивают нейтральность. Помощь беженцам ассоциируется с левой идеологией и интерпретируется как декларация принадлежности. Как известно, эти леваки, друзья беженцев — полезные идиоты Лукашенко и Кремля. Это делает невозможной простую гуманность: любой жест человеческой солидарности считывается как ангажированность.
#самивиноваты
Но в нашем случае речь идет не о том, испытывает ли человек эмпатию к беженцам. Вопрос в том, признает ли он универсальность морального требования, считает ли жизнь людей вне своего морального круга — семьи, племени, нации — равноценной жизни тех, кто в него входит? Считает ли, что порядок дóлжно ограничивать моралью?
Состраданию предшествует онтологическое решение: кто считается человеком в полном смысле слова. Это не эмоция и не чувство, а акт различения: индивид должен увидеть другого, признать его реальным, а его страдание — значимым.
Если исходить из универсалистской позиции равенства человеческого достоинства, то отказ от сострадания — очевидный дефект. Но есть масса способов снять с себя тяжкий моральный выбор, продолжая считать себя хорошим человеком. Например, размазать ответственность: «Это их выбор. Они добровольно позволили Лукашенко использовать себя в качестве гибридного оружия против нас». И неважно, что человек воспользовался единственным доступным способом спасти свою жизнь. Или: «Они совершили уголовное преступление, нарушили границу». И неважно, что государство, лишая людей права просить убежища и тем самым снять с себя обвинение, тоже нарушает закон. Или каноническое: «Пусть возвращаются домой и свергают режим».
Если в обществе порядок, безопасность, культурная целостность нации важнее сострадания, то отказ от него выглядит уже не дефектом, а приоритетом более высокой ценности. А иллюзия симметричности человеческого выбора рождает убаюкивающую убежденность, будто мир в целом неплох и справедлив, просто кое-кто плохо рассчитал риски.
Какие тогда могут быть моральные обязательства?