Впрочем, за кровопролитиями как раз дело не стало — конфликт унес жизни 650 тыс. человек, большинство из которых пали не в бою, по обычаю того времени умерев от болезней. Это были потери, вполне сопоставимые с гражданской войной в США, а в Европе ничего подобного не было за все столетие между наполеоновской эпопеей и Первой мировой. Но что же воюющие стороны получили в результате этих жертвенных гекатомб? Чижика в буквальном смысле слова.
Планов громадье
Спусковым крючком Крымской войны стала воля одного человека — Николая I. Когда императору доложили, что «все сословия в России как будто пробудились от сна, сильно заинтересовались узнать причину, цель войны и намерения правительства», он с неудовольствием заметил: «Это не их дело».
Общество само додумало и цели, и намерения, благо со времен революционного взрыва в Европе в 1848–1849 гг. ощущение грядущего столкновения России с Западом буквально витало в воздухе.
«Выжить турок из Европы и поставить крест на Св. Софию, а в Дарданеллах — русский гарнизон, — настаивала пламенная славянофилка графина Антонина Блудова. — На других условиях мир — не мир будет, а только основа общего всемирного заговора против России». И это была еще программа-минимум. Историк и энограф Денис Зубрицкий шел дальше: «Покорив Коканд, Хиву и Бухарию, будет Россия располагать судьбою не только Азии, но и Европы. Персия, Афганистан и пр. будут повиноваться, а Англия — о свои колонии трепетать».
«Наше назначение — не быть эхом этой дряхлой, издыхающей [европейской] цивилизации, а развить из себя новую, юную и могучую цивилизацию, которая так же обновит ветхую Европу, как некогда эта Европа, еще чистая и девственная, еще не истерзанная бурями, не состарившаяся в волнениях, обновила ветхую Азию», — заявлял философ Николай Надеждин. «Византия, Славяне, — все это становится уже мелочью, которая ниже предмета. Кажется, что мы стоим на пороге нового периода Христианства», — вторил ему публицист Михаил Юзефович.
По ту сторону фронта планы были не менее грандиозные. «Лишить вас Финляндии, балтийских земель, Польши и Крыма, заставить вас вернуться в Азию, откуда вы и пришли, — не составит труда, — озвучил замыслы союзников своему российскому собеседнику французский дипломат граф Гюстав де Резе. — Стоит ослабить ваши связи с Европой, и вы сами по себе начнете движение на Восток, чтобы вновь превратиться в азиатскую страну». Глава Форин-офиса лорд Пальмерстон разве что добавил к этому списку будущих потерь Закавказье и Черкесию (т. е. восточное побережье Черного моря) и уточнил, что Польша будет восстановлена «в своих старых границах» — т. е. до разделов.
Интересно, что в западной публицистике того времени ощущение легкости, с которой Россию предполагалось загнать в границы 1721 года, спокойно соседствовало со страхами о ее чуть ли беспредельном могуществе. За век до фултоновской речи Черчилля о железном занавесе, опустившемся «от Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике», Фридрих Энгельс пугал своих читателей: «В результате аннексии Турции и Греции… окружив австрийские владения с севера, востока и юга, Россия вполне сможет обращаться с Габсбургами, как со своими вассалами, при этом оказалось бы, что естественная граница России идет от Данцига или Штеттина до Триеста».
«Поскольку одно завоевание неизбежно влечет за собой другое, а одна аннексия — другую, завоевание Турции Россией явилось бы только прелюдией к аннексии Венгрии, Пруссии, Галиции и к окончательному созданию той славянской империи, о которой мечтали некоторые фанатичные философы панславизма», — развивает классик марксизма программу, которую уже в ХХ веке парадоксальным образом суждено будет воплотить не фанатикам-панславистам, а его идейным последователям.
Причем эти страхи зеркальным образом отражались в России. Экономист Иван Вернадский в серии статей рисовал «три петли Британского могущества, связующие Англию с Индией», каковыми петлями она уже опутала Турцию, Грецию, Италию, «и сама Германия теряет независимость, оказываясь связующим компонентом в этой дуге». В этой борьбе Россия, провозглашал он, представляет истинные интересы самой «не видящей опасности» Европы, спасая ее от мирового паразита, обвивающего своей сетью весь континент.
Современникам Крымская война представлялась не локальным конфликтом, а битвой за гегемонию над Европой. Спасение Османской империи от российских притязаний в этой логике выглядело не более чем поводом для борьбы за — ни больше, ни меньше — мировое господство. Но такие ставки предполагали и соответствующий modus operandi: грандиозные сражения с сотнями тысяч бойцов, стремительные марши от Парижа на Москву и обратно — словом, нечто похожее на перипетии наполеоновских войн, эту усладу военных историков.
На деле же в Крыму словно дрались два инвалида. Неуклюжие попытки русских сбросить десант в море вполне соответствовали уровню военного искусства союзников, успешно заваливших Севастополь градом металла, но не смевших сунуться за пределы Гераклейского полуострова. В Париже Наполеон III мечтал, что за взятием Севастополя последует захват всего Крыма, затем овладение Николаевом с его судостроительными верфями, а там и до Киева рукой подать… Главнокомандующий французской армией в Крыму генерал Пелисье только отмахивался: «Что нам завоевывать в России? Степи?»
Уж он-то знал, что французская армия образца 1855 года не то что до Киева, а и до Перекопа не дотащится. Какие уж там марши на Москву?
Очевидный результат
Что же в итоге? Ну, с Россией понятно: дымящиеся развалины Севастополя было плохой заменой креста над Св. Софией. Но и в Лондоне не было ощущения победы. «Признаюсь, что мир как-то не идет в горло, — записала королева Виктория в дневнике, — и это же чувство испытывает вся нация».
В самом деле, пролито море крови и потрачена гора денег — и что? Вместо перекройки границ Россия потеряла лишь узкую полоску южной Бессарабии (вернув ее в 1878 году) и право держать флот на Черном море (этот запрет рухнул еще раньше). Очень скоро Крымскую войну в Британии станут называть «единственной совершенно бесполезной современной войной», «справедливой, но ненужной» и даже преступной, благо в английском языке crime почти совпадает с Crimea.
Правда, Оманская империя была спасена, но надолго ли? В 1877 году началась очередная русско-турецкая война. «На этот раз британцы позволили России победить османов, а затем помогли добиться на Берлинском конгрессе пересмотра навязанного ими урегулирования, — пишет историк Клайв Понтинг. — Успех этой стратегии, в результате которой Великобритания получила больше (в частности, овладела Кипром), чем в результате войны 1854-56 гг., укрепил мнение о том, что Крымская война была ошибкой».
В Париже пытались натужно раздуть угли триумфа, приравнивая нынешний мир к Тильзитскому. «Только Франция выиграла от этой борьбы. Сегодня она занимает первое место в Европе», — писал один из льстецов Наполеону III. Но иронично, что именно французский император и стал первой жертвой своей крымской полупобеды: в сентябре 1870 года его армия будет уничтожена пруссаками, а сам он сдастся в плен.
Английский политик Бенджамин Дизраэли одним из первых осознал значение франко-прусской войны: «Она означает немецкую революцию, политическое событие более значимое, нежели Французская революция. Равновесие сил полностью разрушено; и страной, которая от этого больше всего пострадала и которая больше всех почувствует эту великую перемену, является Англия». Он вполне мог бы добавить и Россию — но в тот момент это было не так очевидно. Как не очевидно и то, что на дистанции видится аксиомой: эта «немецкая революция» была прямым следствием Крымской войны.
Неочевидный результат
Гений французской дипломатии Шарль-Морис де Талейран-Перигор еще в начале XIX века проницательно заметил, что Англия и Россия являются естественными союзниками в Европе. Фраза, почти непристойно звучащая для русского уха, более привычного к «англичанка гадит», — но ведь это чистая правда. Иначе Россия и Англия не были бы союзниками в трех главных конфликтах последних 200 лет — Нулевой (то бишь наполеоновской), Первой и Второй мировых войнах.
Объясняется это очень просто. При всех противоречиях на Ближнем и Дальнем Востоке интерес России и Англии — двух окраинных государств европейского континента — совпадал в главном: не допустить появления в центре Европы доминирующего государства-гегемона. Такого, как Франция Наполеона, Германия Вильгельма II и Рейх Гитлера. Ради решения этой задачи Россия и Англия забывали любые, порой очень острые разногласия между собой.
Ведь ни Англия, ни Россия не могли нанести друг другу «неприемлемого ущерба» — что и показала Крымская война, когда они в первый и последний раз столкнулись, что называется, лоб в лоб. Зато европейская держава-гегемон — вполне могла. Поэтому Англия и Россия неизбежно объединялись против такого гегемона, что при царской, что при советской власти. Разумеется, эта схема действовала не без осечек: Павел I в 1800 году невовремя вышел из войны, а Сталин в 1939-м упустил шанс вовремя в нее вступить, предпочтя договор с Гитлером.
Но самая крупная осечка произошла в 1860-х, и она была прямым следствием Крымской войны, после которой отношения между Лондоном и Петербургом были испорчены на тридцать лет вперед. Единственным государством, сумевшим извлечь выгоду из той коллизии, стала Пруссия.
Будущий глава германского генштаба Гельмут фон Мольтке очень внимательно изучил действия французской армии в Крыму и нашел, что ее репутация сильно завышена: склонность к импровизации и отсутствие штабной культуры делали ее очень зависимой от личности полководца, а новых Наполеонов во Франции не просматривалось.
Дальнейшее было делом военного таланта Мольтке и политического искусства прусского канцлера Отто фон Бисмарка, обеспечившего идеальный дипломатический фон для трех войн за объединение Германии — 1864, 1866 и 1870-1871 гг. Сделать это ему было тем легче, что Петербург был преисполнен злобой на англо-французов и благодарностью к Пруссии за ее дружественный нейтралитет в годы Крымской войны. А Англия внезапно обнаружила, что без сильного союзника на континенте ее европейская политика превращается в набор благих пожеланий.
В России же аплодировали прусским победам. После разгрома и пленения Наполеона III официальный орган российского МИДа Journal de St. Petersbourg заявил, что «Франция расплачивается за свои политические ошибки и свои национальные пороки — она не давала Европе жить спокойно со времени Наполеона I, и это 1807 год породил 1870-й». (1807-й — год заключения Тильзитского мира, навязанного России Францией после выигранной французами войны). Главный геополитик России XIX века Федор Тютчев и вовсе увидел во франко-прусской войне «мировой поворот в пользу Восточной Европы — Западная Европа, как сила совокупная, окончательно сокрушена, и отныне наше будущее широко раскрыто перед нами».
Более прозорлив оказался Карл Маркс (у этой пары, Маркс-Энгельс, вообще неплохо получалось с отложенными прогнозами). «Настоящая война ведёт столь же неизбежно к войне между Германией и Россией, как война 1866 года привела к войне между Пруссией и Францией, — писал он сразу после пленения Наполеона III под Седаном. — И эта Война № 2 будет повитухой неизбежной революции в России». Увы, бородатый пророк оказался прав. Пока Journal de St. Petersbourg остроумно играл датами 1807-1870, в том самом 1870 году в провинциальном Симбирске родился мальчик, которому суждено было стать могильщиком Российской империи.
«Подгаданное» к его рождению объединение Германии, между тем, привело к фундаментальному изменению в европейском балансе сил, которое будет определять ситуацию на континенте в течение следующих 75 лет. Первым подходом к решению «германской проблемы» стала Первая мировая война, которую с легкой руки Джорджа Кеннана называют «Матерью всех катастроф» ХХ века. И как Крымская война открыла перед Бисмарком окно возможностей для создания Германской империи, так Первая мировая распахнула дверь к власти Ленину.
Но тогда почтенный титул бабушки всех катастроф по праву принадлежит Крымской войне. Для графини Блудовой и Ко она стала, конечно, большим разочарованием, но не концом света. Кто ж тогда знал, что невидимый глазу геополитический толчок через два поколения вернется уже полноценной катастрофой 1917 года?
Интересно, осознавали ли это родство сами большевики? Во всяком случае, среди трех уцелевших в СССР памятников российским императорам парадоксальным образом оказалась конная статуя Николая I. И пока советская историография не жалела для «царя-реакционера» уничижительных эпитетов, он гордо возвышался в самом центре Ленинграда, города трех революций.
Так что, может, и осознавали.