Поддержите The Moscow Times

Подписывайтесь на «The Moscow Times. Мнения» в Telegram

Подписаться

Позиция автора может не совпадать с позицией редакции The Moscow Times.

Наследство и потенциал: что война сделала с экономикой — и на что можно опереться при переходе

Разговор об экономических деформациях России нередко ведется так, будто все они — следствие войны. Это неточно. Большинство структурных проблем накапливались годами, а то и десятилетиями. Война их ускорила и обнажила — но не создала с нуля.
Военные задачи заняли главное место в российской экономике. Путь назад будет долгим и сложным
Военные задачи заняли главное место в российской экономике. Путь назад будет долгим и сложным Социальные сети

Потенциал для восстановления существует, но не реализуется сам по себе. Об этом говорится в нашей первой статье. Вторая статья — о том, в чем именно состоит потенциал и с каким наследством придется работать. Это нужно не как перечень проблем для галочки, а как понимание реальной стартовой позиции — той, из которой придется двигаться в будущем.

Это принципиально важно: с окончанием войны проблемы не исчезнут. Они останутся главным содержанием экономической повестки любой власти, которая всерьез возьмется за перемены.

Публикация основывается на главе из книги «Платформа нормализации: возвращение будущего» и является частью одноименного проекта. Обсуждение материалов проекта планируется на канале «Страна и мир YouTube». Материалы проекта будут доступны на сайте «Что делать».

Прежде чем переходить к инвентаризации проблем, важно зафиксировать угол зрения. Экономическое наследство войны можно описывать по-разному — через макропоказатели, через отраслевую статистику, через институциональные индексы. Мы выбираем другой ориентир: как это наследство ощутит обычный человек, и что это означает для политического транзита России. Потому что в конечном счете именно это определит все остальное.

Наследство, с которым придется работать, устроено парадоксально. Война не только разрушала — она одновременно создавала вынужденные точки адаптации, которые при правильных условиях могут стать опорой для перехода. Речь не о том, чтобы найти в произошедшем что-то хорошее, а о том, чтобы трезво увидеть реальную стартовую позицию — со всем ее грузом проблем и ее, пусть условным, потенциалом. 

Что война получила в наследство — и что добавила

Говоря о довоенном наследстве, было бы несправедливо описывать Россию образца 2021 года как исключительно сырьевую экономику. К тому моменту несырьевой неэнергетический экспорт достиг почти 194 млрд долларов — около 40% от общей стоимости вывоза. В его структуре были металлопродукция, машиностроение, химия и удобрения, продовольствие, ИТ-услуги, вооружения. Это был реальный диверсифицированный сектор, который формировался годами и давал стране не только доходы, но и технологические компетенции, и присутствие на международных рынках.

Война нанесла по этому сектору наиболее болезненный удар. По последним доступным данным (окончательные итоги 2025 года еще не подведены), уже в 2024 году несырьевой неэнергетический экспорт составил около 150 млрд долларов — почти на четверть ниже довоенного рекорда. Особенно пострадал высокотехнологичный сегмент: экспорт машин и оборудования в 2024 году оказался на 43% ниже уровня 2021 года. Западные рынки для продукции с высокой добавленной стоимостью закрылись: машиностроение и авиационные компоненты, ИТ-услуги, высокотехнологичная химия и другие сектора потеряли главных покупателей. 

Санкции перекрыли доступ к технологиям, необходимым для конкурентоспособности обрабатывающих отраслей. Парадокс в том, что именно та часть экономики, которая давала надежду на диверсификацию, оказалась под наибольшим давлением, — в то время как нефтегазовый экспорт через перенаправление торговых потоков держится значительно лучше. Зависимость от сырья, которую десятилетиями пытались преодолеть, стала еще более выраженной — теперь уже в условиях потери рынков, куда раньше шли несырьевые товары.

Это сужение внешних возможностей накладывается на структурные деформации, которые возникли задолго до войны. Россия и до 2022 года входила в число мировых лидеров по концентрации национального богатства и имущественному неравенству. Двадцать лет политики бюджетной жесткости, при всей ее макроэкономической логике, обернулись инфраструктурным голодным пайком для большинства регионов: недофинансированы жилой фонд, дороги, коммунальные системы, социальная инфраструктура. 

Параллельно происходила последовательная централизация бюджетных ресурсов: регионы лишались налоговых полномочий и финансовой самостоятельности, превращаясь в получателей дискреционных трансфертов из Москвы. Это не только политическая, но и экономическая проблема: местное самоуправление без ресурсов и полномочий не может ни обеспечивать нормальные условия для бизнеса, ни формировать стимулы к развитию территорий.

Институциональная среда деградировала постепенно, но неуклонно: суды перестали защищать контракт и собственность от государства, антимонопольное регулирование работало избирательно. Все это — не политические, а прежде всего экономические проблемы: деловая среда, где правила меняются по усмотрению прокуратуры, не производит долгосрочных инвестиций. Она производит короткие горизонты, офшорные схемы и уход в серую зону.

Война добавила к этому наследству несколько новых процессов, которые качественно изменили ситуацию. Частный сектор оказался под двойным давлением: с одной стороны — физическое вытеснение через расширение госбюджета, административный произвол и налоговые изъятия, с другой — разрушение самих механизмов рыночной конкуренции.

Малый бизнес поначалу получил новые ниши — после ухода иностранных компаний и в сфере обхода санкций. Но уже к концу 2024 года стало ясно, что инфляция, запретительные процентные ставки кредита и невозможность планирования перекрывают эти возможности с лихвой. С 2026 года резко снижен порог применения упрощенной системы налогообложения – фактически это сигнал государства владельцам малого бизнеса: вам нет места в этой экономике в качестве предпринимателей.

Отдельная и менее очевидная проблема: макроэкономические дисбалансы, накопленные за годы «военного кейнсианства». Мощный бюджетный импульс 2023–2024 годов обеспечил рост показателей, но тот рост не был связан с притоком реальных товаров на рынок. Отсюда устойчивая инфляция, которую Банк России пытается сдержать монетарными методами, не имея влияния на главный источник давления. Запретительная ключевая ставка блокирует кредитование в гражданском секторе, но не достигает цели, поскольку военные расходы от нее не зависят. С 2025 года рост фиксируется только в отраслях, связанных с военным производством. Гражданская экономика стагнирует. Этот дисбаланс не рассосется сам по себе — его придется активно выравнивать в переходный период.

Ловушка военной экономики

Официальная безработица находится на рекордно низком уровне. За этим показателем скрывается более сложная реальность. Оборонный сектор занимает около 3,5–4,5 миллиона человек — до 20% рабочих мест в обрабатывающей промышленности. За годы войны в него дополнительно пришли 600–700 тысяч человек. ВПК предлагает зарплаты, с которыми гражданские предприятия просто не могут конкурировать, — и инженерные кадры, способные создавать инновации, уходят в производство продукции, которая сгорает на поле боя.

Важно не переоценить масштаб военной перестройки экономики. ВПК — не вся экономика и даже не ее бóльшая часть по совокупному выпуску. Торговля, услуги, финансы, строительство продолжают работать. Но оборонный сектор стал практически единственным драйвером роста: по оценкам аналитиков, в 2025 году на него приходилось около двух третей прироста ВВП. Суть проблемы не в том, что экономика целиком стала военной, а в том, что единственный растущий сектор производит продукцию, которая не создает ни долгосрочных активов, ни технологических компетенций для гражданского применения — и в буквальном смысле уничтожается.

Параллельно эмиграция выбила наиболее мотивированную и мобильную часть рабочей силы.

Рынок труда переходного периода столкнется с парадоксальной ситуацией: дефицит квалифицированных специалистов в растущих гражданских секторах будет сосуществовать с избытком занятых в сокращающихся оборонных. Переток между ними не происходит автоматически — станочник на оборонном заводе в депрессивном городе не становится востребованным специалистом гражданской отрасли по щелчку пальцев. 

Война не создала демографическую проблему России с нуля. Страна и без того находилась в неблагоприятном тренде — старение, низкая рождаемость, сокращение трудоспособного поколения. Война превратила потенциально управляемый долгосрочный вызов в острый кризис: сотни тысяч погибших и покалеченных мужчин трудоспособного возраста, эмиграция молодых и образованных, обвальное падение рождаемости. Преодоление демографического кризиса требует времени, программ переобучения и целенаправленной региональной политики — но даже если это будут удачные программы, демографические последствия войны будут ощущаться еще десятилетия.

Отдельного внимания заслуживает вопрос, что произойдет с ВПК, если наступит перемирие, а политический режим не сменится. Военные расходы, вероятно, несколько снизятся — но не радикально. Логика сохранения «боеготовности» в условиях нерешенного конфликта и нарастающей глобальной гонки вооружений удержит экономику в значительной мере милитаризованном состоянии. Прекращение огня само по себе не меняет структурной проблемы, но лишь немного снижает ее остроту. Это еще один аргумент в пользу тезиса, сформулированного в нашей предыдущей статье: поствоенная нормализация и системная нормализация — разные процессы.

Более того, есть основания говорить не просто о сохранении деформаций, а об уже идущей смене экономической модели. Директивное ценообразование, административное распределение ресурсов, подчинение гражданских отраслей военным приоритетам, расширение государственного контроля над частным сектором — все это элементы мобилизационной экономики, которая выстраивается не указом, а повседневной практикой. Так проще действовать чиновникам, вынужденным решать спущенные им из Кремля задачи в условиях все более жестких ресурсных ограничений.

Важно понимать, что после накопления критической массы изменений этот стихийный процесс перехода к мобилизационной модели будет крайне сложно пустить вспять, как после первой советской «пятилетки» и коллективизации сельского хозяйства было практически невозможно вернуться к рыночной экономике времен НЭПа. 

Важно видеть и другое, динамическое измерение. За четыре года, в течение которых в России сжигались ресурсы и деградировали рыночные институты, мир сменил не просто технологическую конъюнктуру, но базовую логику. Искусственный интеллект становится когнитивной инфраструктурой для сотен миллионов людей. Возобновляемая энергетика в десятках стран уже дешевле традиционной. Автоматизированное производство делает рентабельным то, что десять лет назад было невозможным. 

Это не события, которые можно изучить и усвоить. Это смена реальности, логику которой можно понять только через практику участия в ней — через ошибки адаптации и выработку новых интуиций о том, как устроен мир. Россия эту практику пропустила. Не потому, что не читала, — а потому, что не участвовала.

Отсюда следует неудобный вывод. Технологический разрыв — не только дефицит оборудования и компетенций, который можно закрыть через импорт и переобучение. Это культурный и когнитивный разрыв: люди, принимающие решения в среде, где ИИ — уже часть практики, где энергопереход — реальность, где коммерческий космос — инфраструктура, думают иначе, чем те, для кого все это остается абстракцией. 

Преобразования только начнутся, а мировые правила игры уже сменились. «Возврат к норме» невозможен уже не только потому, что война разрушила связи, но и потому, что изменилась сама норма. Это делает инвестиции в человеческий капитал и возвращение диаспоры не просто желательными мерами переходного периода, а структурной необходимостью: без людей, которые понимают новую реальность изнутри, никакой набор правильных политических решений не даст нужного результата. 

На что можно опереться — и кто будет судить

Эта серия текстов написана с убеждением, что позитивный выход возможен. Именно поэтому важно видеть не только груз накопленных проблем, но и то, на что реально можно опереться. Главный источник потенциала восстановления — не то, что возникло из-за войны, а то, что станет возможным при ее окончании и смене политических приоритетов: восстановление нормальных торговых и технологических связей с развитыми экономиками, доступ к инвестициям и оборудованию, снятие запретительных процентных ставок. Именно это даст основной «мирный дивиденд».

Но четыре года вынужденной адаптации создали в российской экономике несколько точек опоры, от которых можно оттолкнуться — при принципиально важной оговорке: это не готовые ресурсы. Это условный потенциал, каждый элемент которого реализуется только при определенных институциональных условиях.

Первая точка — структурный дефицит рабочей силы и рост зарплат. Война форсировала переход к дорогому труду. Это стало неизбежным следствием мобилизации, эмиграции, перетока кадров в ВПК, которые резко обострили дефицит человеческих ресурсов. Без войны он тоже нарастал бы, но медленнее. Это не подарок экономике, а жесткое принуждение. Но экономисты давно знают: дорогой труд — мощный стимул к автоматизации и технологической модернизации. Когда нанять дополнительных работников дорого, бизнес вынужден инвестировать в производительность. Механизм может заработать — но только при условии, что у бизнеса появится доступ к современному оборудованию и технологиям. Без них дорогой труд конвертируется не в модернизацию, а в стагфляцию: издержки растут, производительность — нет.

Вторая точка опоры — капитал, запертый внутри страны санкциями. Прежде он при первых признаках нестабильности уходил за рубеж, а сейчас вынужден оставаться. При наличии реальной защиты прав собственности он может стать источником долгосрочных внутренних инвестиций. Принципиальная оговорка: запертый капитал без правовых гарантий не идет в производство — он прячется в недвижимости, наличной валюте и других защитных активах. Вынужденная локализация превращается в инвестиционный ресурс только тогда, когда предприниматель уверен, что его активы не будут произвольно изъяты.

Третья точка опоры — вынужденный разворот к локальным поставщикам. Санкционное давление заставило крупный бизнес искать отечественных партнеров там, где прежде все было импортным. Несколько крупных компаний целенаправленно занялось выращиванием новых производственных цепочек внутри страны, косвенно инвестируя в малый и средний бизнес. Создались зачатки более диверсифицированной промышленной базы — если конкурентная среда будет восстановлена, и локальные поставщики не окажутся просто новыми монополистами под государственной крышей.

Четвертая точка опоры — парадоксальный, но реальный сдвиг в политических возможностях для целенаправленных государственных инвестиций в развитие. Десятилетиями любой разговор о промышленной политике, инфраструктурных программах или инвестициях в человеческий капитал за счет бюджета наталкивался на почти идеологический барьер: «государство не должно вмешиваться, резервы важнее расходов». Этот барьер был отчасти разумным — он удерживал от коррупционного разбазаривания. Но он же блокировал и то, что действительно было нужно стране. 

Война этот барьер снесла — пусть и худшим из возможных способов. Появилось политическое пространство для того, чего раньше не удавалось добиться: целевых инвестиций государства в инфраструктуру, технологии и подготовку кадров. Это не аргумент за то, чтобы государство продолжало расти как собственник и регулятор — напротив, именно эту его экспансию необходимо разворачивать. И это не аргумент против фискальной дисциплины: бюджетная стабилизация остается необходимой целью — просто на реалистичном горизонте в несколько лет, а не как требование первого года перехода, когда конкурирующие расходные обязательства делают немедленную консолидацию невозможной без разрушения самого перехода. Государство как инвестор в развитие и государство как душитель частной инициативы — разные вещи, и важно научиться их различать.

Наконец, пятое — расширившаяся география деловых контактов. За годы войны, когда другие выходы закрылись, российский бизнес — не только государственные структуры, но и частные компании — нарастил реальную плотность связей со странами Центральной Азии, Ближнего Востока, Юго-Восточной Азии, Латинской Америки. Это не достижение и не результат умной стратегии, а вынужденная адаптация. Но раз эти связи возникли у конкретных компаний и людей, при смене политических приоритетов их можно использовать как платформу для равноправного сотрудничества — в отличие от нынешней модели, где Россия продает сырье по заниженным ценам и в силу режима изоляции покупает любые товары по завышенным ценам.

Это дополнение к главному приоритету, а не его замена: восстановление технологических и торговых связей с развитыми экономиками остается важнейшим условием реальной диверсификации.

Все эти точки опоры объединяет одно: они не работают по отдельности и не работают автоматически. Каждая из них требует одновременно нескольких условий — правовых, институциональных, политических. И у каждой есть риск вырождения в противоположность: дорогой труд без технологий — в стагфляцию, запертый капитал без защиты прав — в омертвевшие активы, локализация без конкуренции — в новую монополию, активное государство без контроля — в новую ренту. Мало просто «дождаться мира» и думать, что одно это уже позволит рынку сделать свое дело, — нужно создать конкретные условия, в которых этот потенциал реализуется.

Есть еще одно измерение, которое легко упустить, увлекшись структурным анализом. Экономическое восстановление — не только технический процесс. Его политический исход определит не элита и не активные меньшинства, а «середняки»: домохозяйства, чья жизнь зависит от стабильности цен, доступности работы и предсказуемости повседневного порядка. Это люди без сильной идеологической мотивации, но с высокой чувствительностью к любому серьезному нарушению привычной жизни. Именно они образуют социальную массу повседневной легитимности — и именно по их ощущениям новый порядок будет получать или терять поддержку.

Необходимо точнее понять, кого именно считать «бенефициарами военной экономики». Сразу подчеркнем, что мы не говорим о тех, кто был заинтересован в войне и прямо на ней зарабатывал — от пропагандистов до организаторов ЧВК. Мы говорим о более широких социальных группах с разными интересами и перспективами при переходе.

Первая — семьи контрактников: их доходы напрямую зависят от военных выплат и с окончанием войны сократятся быстро и ощутимо. (Это касается благосостояния 5–5,5 млн человек.)

Вторая — работники ВПК и смежных производств, около 3,5–4,5 миллиона человек: их занятость держится на оборонном заказе, но многие из них — носители реальных инженерных и производственных компетенций, которые при грамотной конверсии могут найти применение в гражданском секторе.

Третья группа — владельцы и работники производственных предприятий гражданского сектора, для которых открылись новые ниши в связи с уходом иностранных компаний и введением ограничений на поставку их продукции в Россию. Сюда же можно отнести бизнес в отраслях внутреннего туризма и общепит, спрос в которых вырос из-за международной изоляции России в войну. Называть их «бенефициарами войны» было бы неточно — они решали объективную задачу выживания экономики в новых условиях и накопили компетенции, которые во время транзита могут оказаться значимым активом. 

Четвертая группа бенефициаров стоит особняком: это предприимчивые люди, которые в условиях санкций выстраивали параллельную логистику и находили обходные пути поставок, помогая российским производителям работать в условиях жестких внешних ограничений. Здесь возможна аналогия с опытом 1990-х — когда, с одной стороны, возник челночный бизнес, изначально строившийся сугубо на наличных расчетах, а с другой стороны, сложилась целая индустрия, обслуживавшая бартерные обмены и взаимозачеты. В обоих случаях речь шла об очень прибыльной предпринимательской активности, которая находилась в серой зоне и была сопряжена с высокими рисками. В более здоровой среде эти навыки могут начать работать на цели развития экономики и общества — примерно так же, как это было с легализацией деятельности частного бизнеса в начале и середине 2000-х.

Для оценки численности третьей и четвертой групп нет достаточных инструментальных данных, но можно предположить, что суммарно во всех этих группах вместе с членами семей не менее 30–35 миллионов человек.

Для большинства из них военные годы были временем роста доходов и гарантированной занятости. Этот опыт войдет в социальную память и будет активно использоваться теми, кто захочет сыграть на ностальгии по «стабильности».

Таким образом, главный политэкономический риск переходного периода состоит в следующем: если большинство переживет переходный период как время падения доходов, роста цен и нарастающего хаоса, то демократизация будет воспринята как режим, принесший свободу меньшинству, а большинству — инфляцию и неопределенность. Именно так выглядели 1990-е для большинства граждан, и именно тот опыт питает ностальгию по «порядку», ставшую опорой для нынешней власти.

Это не значит, что ради лояльности этих групп нужно жертвовать реформами. Это значит, что реформы должны проектироваться с пониманием того, как они ощущаются конкретными людьми, и что у разных групп «бенефициаров» — разные страхи и разные потребности, к которым нужен разный подход.

***

Диагноз поставлен. Наследство тяжелое, но не безнадежное. Потенциал существует, но автоматически он не реализуется. Середняк будет судить о переходе по собственному карману и ощущению порядка, а не по макроэкономическим показателям. Из всего этого следует один практический вывод: экономическая политика переходного периода не может быть ни обещанием немедленного процветания, ни политикой возмездия, ни простым возвратом к «норме» 2000-х, которой больше не существует.

Что именно должна собой представлять экономическая политика транзита, читайте в следующей, последней статье  цикла.

 

читать еще

Подпишитесь на нашу рассылку