Поддержите The Moscow Times

Подписывайтесь на «The Moscow Times. Мнения» в Telegram

Подписаться

Позиция автора может не совпадать с позицией редакции The Moscow Times.

«Куда ж нам плыть?»

В мире наблюдается кризис контроля. Разный в разных его частях. Особенную актуальность наблюдение за этим кризисом приобрело в странах, так или иначе участвующих в войне в Украине.
Российские дети приучаются к войне в школе – через, например, советскую игру «Зарница». Хата для атаки подозрительно напоминает украинскую
Российские дети приучаются к войне в школе – через, например, советскую игру «Зарница». Хата для атаки подозрительно напоминает украинскую Дмитрий Рогулин / ТАСС

Часть 1. США

Поступки и решения американского президента становятся вс менее предсказуемыми. Но Дональд Трамп — не причина происходящего с Америкой, а симптом. Он не создал новую реальность, а сделал видимой ту, которая формировалась десятилетиями.

Соблазительно думать, будто все сводится к одному человеку или к «трампизму» как политической аномалии. Но речь идет о более глубоком сдвиге в самой логике американской гегемонии.

Американский идеализм никогда не был наивным. Он всегда сочетал ценности и силу и балансировал их с помощью правил, институтов и языка универсальных норм. После 1991 года баланс нарушился: исчез внешний соперник, Советский Союз, в сравнении с которым нужно было выглядеть эффективней, моральней, правдивей.

Победа над системным оппонентом стала для США не триумфом, а искушением: если альтернативы нет, зачем сдерживаться, зачем объяснять, зачем убеждать?

Идеализм выродился в рутину. Демократия стала процедурой, ценности — языком санкций и инструкций, а международный порядок — набором инструментов управления. Внешне Америка оставалась «лидером свободного мира», но внутренне крепло ощущение фальши: слишком многое решается где-то далеко, слишком мало — зависит от обычного гражданина.

Так появилось неприятное чувство утраты контроля.

Что понимается под контролем

В контексте миропорядка контроль — не способность все подчинять, а способность делать мир предсказуемым:

— понятные правила игры;

— ожидание, что правила будут в целом соблюдаться;

— инструменты коррекции нарушения, которые признаются легитимными.

Пока контроль существует, даже конфликты остаются управляемыми.

Для индивида, гражданина контроль — это существование реальных демократических процедур: выборов и отзыва кандидатов во власть, это значимость гражданского общества, это независимые суды и свободные СМИ, это уважение к личности и ее приоритет перед государством.

Формально человек живет в демократической стране, голосует, пользуется правами, но практически не понимает, как влиять на ключевые процессы — экономические, социальные, культурные. Работа есть, но без уверенности. Будущее есть, но без ясных правил. Политика есть, но все больше похожа на закрытый клуб.

В такой межеумочной ситуации возникает четкий запрос — и не на сложные процедуры и моральные аргументы, а на «решительность». На фигуру, которая выглядит субъектом, а не менеджером. Выбор «жесткого лидера» — не любовь к авторитаризму, а попытка вернуть хотя бы символическое ощущение контроля.

Трамп оказался удобным ответом на этот психологический и политический запрос. Он не убеждает — он утверждает. Он не объясняет — он действует. Он не апеллирует к универсальным ценностям — он апеллирует к силе и сделке. И в этом смысле он не ломает систему, а говорит вслух то, что система уже давно практиковала молча.

Отсюда и ощущение, что Америка из идеалистического лидера превращается в доминантного самца.

Это тревожная, не уверенная в себе гегемония. Не сила примера, а пример силы. Не «мы правы, потому что следуем ценностям», а «мы правы, потому что можем заставить».

Возможен ли возврат к «мягкой силе» и прежнему либеральному идеализму? Теоретически — да. Исторически — такое уже происходило. Но практически возврат возможен только при выполнении условий, которых сейчас нет. Для мягкой гегемонии нужно доверие к правилам, готовность делить ответственность с союзниками, внутреннее согласие по поводу того, что такое справедливость и зачем вообще нужно играть глобальную роль. Пока Америка не ответит самой себе, ради чего она гегемон — ради ценностей или ради управления, — возврат невозможен. Принуждение в мировой политике — это симптом кризиса смысла. И именно поэтому Трамп — не начало и не конец этой истории, а ее самый откровенный маркер.

Часть 2. Европа

Европа столкнулась с тем же ощущением утраты контроля, что и Америка, но ответила на него принципиально иначе. Если американец склонен искать «решительного», то европеец ищет структуру, которая защитит его как раз от резких решений. Этой структурой и стал Европейский Союз: попытка заменить силу правилами, а волю — процедурами.

ЕС был задуман как цивилизационный ответ на европейские катастрофы ХХ века. Его логика строилась на отказе от политики силы: суверенитет размывался ради предсказуемости, конфликт заменялся согласованием, моральный авторитет должен был компенсировать отсутствие жесткой силы. Пока мир оставался относительно стабильным и США брали на себя роль силового гаранта, эта модель работала.

Проблемы начались, когда внешний порядок начал рушиться: ЕС стал заложником собственной успешности. Он стал мощной нормативной машиной, но слабым политическим субъектом. Брюссель научился регулировать, но так и не научился решать в экзистенциальных ситуациях.

Европа говорит языком ценностей, но слишком часто не может превратить их в действие.

Для рядового европейца здесь двойная утрата контроля. Национальные государства уже не обладают полной свободой маневра, а наднациональный уровень кажется далеким, сложным и с непонятной подотчетностью. Решения принимаются «в Брюсселе», но ответственность за них ощущается «дома». Это рождает запрос не столько на диктатора, сколько на возвращение управляемости — пусть даже ценой упрощения, закрытости в национальных границах, фрагментации до состояния «Европы отечеств».

ЕС оказался парадоксом: он задумывался как способ усиления Европы, а в кризисные моменты воспринимается как фильтр, замедляющий реакцию. Европа не стала доминантным самцом и не хочет им быть, но именно поэтому оказалась уязвимой перед доминантным давлением тех, кто действует быстрее и жестче. Она умеет формулировать нормы, но плохо умеет защищать их в мире, где нормы не считаются самодостаточной ценностью.

Европейская слабость — не в отсутствии принципов, а в разрыве между институциональной сложностью ЕС и реальностью силовой политики. И пока этот разрыв не преодолен, Европа остается моральным гигантом с ограниченной дееспособностью — особенно в мире, где мягкая сила все чаще проверяется на прочность грубой.

Часть 3. Россия

С утратой контроля внешне связана и россйская траектория, но по своей природе она принципиально иная, чем американская или европейская. Если на Западе речь идет о разрыве между гражданином и сложной системой управления, то в России — о травме распада системы как таковой.

Потеря контроля в 1990-е была не постепенной и не абстрактной: исчезновение государства, обрушение социальных гарантий, утрата статуса, обнуление привычных правил жизни. В этой ситуации запрос формировался не на участие и влияние, а на восстановление вертикали и предсказуемости — любой ценой. Контроль здесь понимался не как способность влиять на решения, а как способность навязывать порядок.

Отсюда и особая роль силы. В российской модели она перестала быть инструментом политики — она стала ее основанием. Сила не служит — она сама есть доказательство правоты, легитимности и исторического смысла. Государство существует постольку, поскольку способно принуждать, а внешняя политика превращается в продолжение внутренней логики выживания режима.

В отличие от США, Россия не испытывает кризиса универсализма — она от него отказалась. Она не предлагает миру правил, не апеллирует к общим ценностям и не стремится быть примером. Ее логика — экзистенциальная: признание равно подчинению, несогласие равно враждебности. В этом смысле российское доминантное давление — не тревожное и не реактивное, а фундаментальное, потому что без него рушится вся конструкция власти.

Именно поэтому российская модель несовместима ни с мягкой гегемонией, ни с возвратом к идеализму. У России нет утраченного идеала, к которому можно вернуться. Есть только страх повторной утраты контроля — и готовность предотвращать его через принуждение, внутри и вовне.

Часть 4. Украина

Украина занимает особое место: она не просто объект столкновения внешних моделей, но место их внутреннего и внешнего разлома одновременно. В отличие от США, Европы и России, украинский опыт утраты контроля никогда не был отвлеченным. Он всегда включал в себя риск утраты самой государственности.

Этот риск имеет не только военное, но и внутреннее измерение. Украина исторически формировалась как пространство пересечения культур, языков и идентичностей, и этот факт долгое время был источником гибкости. Под внешним давлением, во время войны именно он превратился в потенциальную линию разлома. Различие в опыте у востока и запада Украины, разные исторические памяти и культурные коды создают угрозу не распада как события, а распада как возможности, постоянно присутствующего сценария.

Украинская утрата контроля была и остаётся двойной. С одной стороны, внешняя угроза, в которой вопрос контроля означает физическое выживание, защиту территории и права на собственный голос. С другой, — внутренняя хрупкость, где контроль означает способность удержать страну в едином политическом и культурном поле, не подавляя различий, но и не позволяя им стать инструментом разрушения.

Выбор Украины в пользу Европы и либерального порядка был не выбором комфорта и не следованием моде на «ценности». Это был выбор модели, в которой разнородность может быть интегрирована через правила, а не подавлена силой. Но именно здесь и возникает парадокс: либеральная модель требует времени, доверия и институтов, тогда как война и давление требуют быстрых и жестких решений.

Между этими полюсами украинская государственность балансирует ежедневно.

Поэтому Украина стала испытанием сразу для всех. Для США — проверкой, можно ли считать идеалы чем-то большим, чем инструмент внешней политики. Для Европы — проверкой способности превратить нормы и институциональную сложность в реальную защиту и политическую волю. Для России — экзистенциальный вызов самой логике контроля через подчинение, потому что украинское сопротивление — и внешнее, и внутреннее — подрывает ее фундамент.

Украина — не просто поле конфликта и не только жертва агрессии. Она пространство, где решается, возможно ли сохранить государственность в условиях одновременного внешнего давления и внутреннего многообразия. Успех или неудача этого опыта будут иметь значение далеко за пределами Украины, потому что здесь проверяется, может ли современное государство быть устойчивым, не превращаясь ни в империю, ни в однородную вертикаль.

Заключение

Все четыре части этой истории — США, Европа, Россия и Украина — связаны одним кризисом: кризисом контроля в мире, который стал слишком сложным для прежних форм легитимности и управления. Однако способы ответа на этот кризис оказались принципиально разными — и именно в этих различиях сегодня формируется новая архитектура политики.

Америка реагирует на утрату контроля через решительность и демонстрацию силы, постепенно отказываясь от языка универсального идеализма в пользу прямого доминантного давления.

Европа отвечает институционально — через правила, процедуры и наднациональные механизмы, рискует остаться морально правой, но политически слабой.

Россия делает ставку на принуждение как основу легитимности, превращая силу из инструмента в самоцель и подменяя будущее страхом повторной утраты.

Украина находится в наиболее уязвимой позиции. Для нее контроль — не только способность защищаться от внешней агрессии, но и умение удержать государство от внутреннего распада. Различия в культуре и идентичности, которые в мирное время могли быть источником гибкости, во время войны и под давлением становятся потенциальной линией разрушения. Украинский кризис — не только конфликт территорий или союзов, но и испытание способности многообразного общества сохранить политическое единство, не превратив его в принудительную однородность.

Именно здесь сходятся все линии этого анализа. Мягкая гегемония и либеральный идеализм невозможны там, где правила не защищены силой, а сила не ограничена правилами. Возврат к ним возможен не как реставрация прошлого, а как выработка нового баланса между убеждением и решимостью, между институтами и готовностью действовать.

Если этот баланс найден не будет, мир окончательно перейдёт к политике доминантного давления, где легитимность измеряется способностью навязать свою волю. В таком мире Украина становится не периферией, а центральным испытанием: сможет ли государство сохранить субъектность одновременно перед внешним принуждением и внутренним разломом.

Ответ на этот вопрос определит не только судьбу Украины, но и то, будет ли XXI век эпохой силы без смысла или силой, ограниченной смыслом.

Постскриптум первый: об этнонационализме

Меня не оставляет чувство глубокой интеллектуальной фрустрации и непонимания. В начале большой войны украинский народ проявил себя, как единый гражданский организм, мобилизованный для отпора врагу. Вопросы языка, культуры, разного исторического опыта не имели никакого значения. Главное было — отстоять родину, подвергшуюся агрессии врага.

Тем более трудно понять, почему довольно быстро в качестве основной «цементирующей» идеи был выбран этнонационализм.

Самое соблазнительное объяснение лежит на поверхности: коррумпированность, продажность элит, желание прикрыть собственные ошибки и провалы, перенаправив общественное напряжение в сторону культурных и символических конфликтов. Это объяснение удобно, но именно поэтому недостаточно. Оно слишком многое списывает на злую волю и слишком мало — на интеллектуальную слабость.

Гораздо важнее другое объяснение: политические элиты Украины — как и элиты других постсоветских государств — так и не прошли школы гражданского мышления. Они не усвоили, не прожили, не сделали частью собственного опыта понимание того, что современное государство управляется не через апелляцию к «своим» и «чужим», а через сложные, зачастую неудобные, но рациональные механизмы согласования интересов.

Именно здесь оказывается по-настоящему уместен Эрнест Геллнер: для него национализм был не выражением зрелости общества, а симптомом ее отсутствия — заменой модерного управления там, где элиты не способны работать с социальным многообразием, институциональной сложностью и ответственностью. Этнонационализм — не инструмент силы, а форма интеллектуального упрощения. Он не решает проблем, а позволяет их не проговаривать; не объединяет общество, а маскирует отсутствие языка, на котором можно обсуждать неравенство, перераспределение, ошибки и пределы возможного. Он не требует компетенции — только лояльности; не нуждается в институтах — достаточно символов. Именно поэтому к нему так легко прибегают элиты, не прошедшие собственной модернизации.

Опасность такого выбора состоит не в радикализме как таковом и не в существовании крайних групп. Она в том, что отказ от гражданского языка политики лишает страну возможности удерживать внутреннее единство в долгой перспективе. Этнонационализм в такой стране, как Украина, плохо работает в условиях затяжной войны, а ещё хуже — в условиях послевоенного восстановления, неизбежных компромиссов и болезненных решений. Он не укрепляет солидарность, а постепенно подтачивает доверие, создавая все новые линии разломов, делая исключения и вызывая подозрительность. Главная угроза для будущего Украины — не только во внешнем враге как таковом, а в том, что политический класс может так и не вернуться к гражданской логике, которой руководствовался в начале войны. Отказываясь от нее, элита отказывается от единственного языка, способного удержать сложное, разнородное украинское общество в состоянии общего будущего. И если этот отказ затвердится, его последствия станут не менее разрушительными, чем внешние вызовы.

Постскриптум второй: о цикличности истории

Мы пытаемся сесть в поезд, который уже двинулся в сторону, совсем не совпадающую с нашим желаемым маршрутом. В мире и в Европе все громче звучат голоса о «Европе отечеств». Глобализм постепенно уступает место социальному сжатию, национальному эгоизму, а не общеевропейской солидарности.

Трудно оценить этот процесс в самом начале, трудно сказать, сколько тут связано с приходом к власти Трампа и других правых, но ощущение одно: начинается новый цикл.

И вот представьте себе: украинцы, преодолев соблазны этнорадикализма, приходят в Европу своих надежд и обнаруживают, что это вовсе не либеральное солидарное сообщество, а страны, укрепляющие границы и ставящие интересы « своих» выше всего. Наш исторический «поезд» на Запад движется в реальности, которую мы себе совсем не представляли.

Это не повод для сдергивания стоп-крана, но четкий сигнал: Украине придется строить собственный путь, опираясь на реальные условия, а не на идеализированные ожидания. Нам придется быть одновременно прагматическими и проактивными: развивать институты, культуру и образование, укреплять гражданское чувство, чтобы и успеть на «поезд», и пустить его в нужном направлении.

В этом заключается наша настоящая сила и шанс остаться собой, даже если Европа и мир вокруг поменяются.

читать еще

Подпишитесь на нашу рассылку