Поддержите The Moscow Times

Подписывайтесь на «The Moscow Times. Мнения» в Telegram

Подписаться

Позиция автора может не совпадать с позицией редакции The Moscow Times.

Родина бьет — значит, любит!

Есть тексты, которые точны в диагнозе симптомов и уязвимы в диагнозе природы. Статья протоиерея Андрея Кордочкина в «Новой» – именно такой текст. Блестящий, выстраданный, богословски глубокий — и методологически неполный ровно там, где неполнота причиняет наибольший вред. Постараемся оценить его главные тезисы, и вступим в воображаемый диалог с автором.
Родина требует жертв
Родина требует жертв Музей «Мамаев курган»

Статья прот. Андрея Кордочкина «И находили оправданье жесткой матери своей...»

Текст Кордочкина работает на трех уровнях одновременно — большая редкость в современной публицистике. Богословски он делает нечто принципиальное: применяет логику притчи о злых виноградорях не как украшение, а как структурный аргумент. Христос описывает Израиль как систему, которая последовательно отвергает посланных к ней пророков и, наконец, убивает Сына. Это не метафора жестокости, но описание механизма, который существует через отвержение истины как условие собственного воспроизводства.

Перенесенная на российский контекст, эта логика разрушительно точна и богословски честна, потому что не освобождает никого от ответственности, включая и самое церковь.

Платоновский «благородный вымысел» получает в тексте христианское опровержение. Вымысел о земле-матери был у Платона инструментом воспитания добродетельных граждан. Российский вымысел о Родине-матери лишен этого телоса, потому как он не воспитывает, а пожирает — в соответствие с античным мифом. Здесь различие между педагогикой и идолологией. Идол требует жертв не ради блага приносящих — ради собственного существования. Именно это делает ссылку Кордочкина на Бенедикта Андерсона богословски весомой: «народ» и «Родина» как суррогаты Бога не просто социологическое наблюдение, а диагноз идолослужению в секулярной упаковке.

Цитата Ольги Берггольц — безупречный выбор именно потому, что она свидетель изнутри, а не наблюдатель снаружи. «И находили оправданья жестокой матери своей» — не осуждение власти, а исповедь, что делает эти строки богословски неопровержимыми: здесь говорит не критик режима, а человек, который сам был им растерзан и нашел в себе силу назвать это своим именем.

Кордочкин очень к месту цитирует и филолога Ирину Сандомирскую:

Отечество не имеет существования вне контекста угрозы внешнего нашествия. Милитаризм — не следствие, а конституирующее условие дискурса об Отечестве.

Это самая разрушительная фраза во всем тексте — именно потому, что Кордочкин не следует ее логике до конца.

Если милитаризм конституирует Отечество, значит, Родина-мать не стала жестокой под влиянием плохой власти. Она была жестокой изначально, структурно, как условие своего собственного существования.

Не болезнь, а физиология.

Мюнхгаузен против блудного сына

Здесь начинается непростота. Кордочкин последовательно строит образ общества как жертвы: дети в подгузниках, которых изолировала мать-государство, давно впавшая в патологию. Образ вызывает сострадание. Но грехопадение в христианской антропологии не есть насилие над невинной жертвой. Адам не был обманут, он сделал выбор, послушал Еву — и сам понес жесточайшую ответственность: смерть.

Но выбор — это осознанное действие, а не эта вот вмененная моторику неразумеющих последователей Путина и Гундяева, скачущих вокруг ядерных ракет и самолетов и благословляющих наемников на убийства. И в рясах, и в костюмах шоуменов, и с галстуками. Форма меняется. Содержание контракта — нет. Российское общество поколение за поколением воспроизводит этот контракт — от опричнины и ГУЛАГа до Шамана и Пригожина. и это не жертва «синдрома Мюнхгаузена», а добровольное соучастие.

Берггольц писала не о чужой слабости, а о собственной, ее стихи — исповедь, а не приговор власти.

Богословски точнее был бы не Мюнхгаузен, а блудный сын — но не в библейской версии, где он возвращается к любящему отцу, а в версии Андре Жида, где свобода — не отчий дом, а все равно широкий мир, а то и неолитературенной версии, где блудный сын снова выбирает хлев свиные рожки. Не потому, что не знает лучшего, а потому, что такова норма: где грязнее, там русскому приятнее и потребнее.

Об этом писал Василий Розанов, и его цитату стоит привести целиком:

Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила. Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец глупа, наконец даже порочна. Именно когда наша «мать» пьяна, лжет и вся запуталась в грехе — мы и не должны отходить от нее.

Национальная интеллигенция веками обживала эту эстетику «жертвенного мазохизма», и к какому обрыву привел этот уютный конформизм, видно было и в 1917 году, и опять видно сегодня — туда же в прямом эфире идет публика у Симоньян и Соловьева.

Насилие как язык литургии

Попытка спасения «хорошей Родины» от «плохой власти» — чистой воды богословский донатизм (хорошие русские наверняка перепутают с алкаемыми ими донатами). Его суть — искать незапятнанную церковь в вымороченной РПЦ и окружающем ее падшем мире и находить только собственную гордыню чистоты. Впрочем, нам всем хочется найти чистую, а значит, в русском языке —  полноводную, настоящую церковь, хотя бы и внутри давно падшей и сожженной изнутри. Беда лишь в том, что эта река пересохла в России раньше остальных — в России, но не в каждом человеке. Хотя и кажется, что шанс имеют только те, кто милую родину покинул.

Родина в России всегда была литургическим языком государственного насилия. Метафорой «бьет — значит любит». Такое вот определение всесжигающей любви «с синяками под глазами». Шаман в образе офицера ФСБ не извращает этот язык, он его обогащает, он поместился в логику всей истории страны, лет назад 35 скинувшей — и уже почти вернувшей Феликса на законное место. Так достойно завершаются 40-летние хождения русских по мукам (а начало было положено Михаилом Горбачевым в 1986 году): вместо хитрых рабов появились откровенные, идеологически упертые.

Все это не делает текст о. Андрея Кордочкина неверным. Скорее, незавершенным. Очень рассчитываем, что отец Андрей не воспримет наши мысли как агрессию язычников, поскольку основание у нас общее: монотеизм, а значит, и общая невозможность поклоняться идолу под любым флагом, включая триколор.

Воображаемый ответ отца Андрея

Вы правы в своей антропологической оптике. Образ Мюнхгаузена описывал механику власти, но заслонил ответственность человека. Настоящая трагедия в том, что Шаман никакой не оккупант. Он плоть от плоти бессознательного запроса на растворение личной ответственности в государственном монолите.

Когда Берггольц пишет «и находили оправданья», она фиксирует добровольный мазохизм веры. Не власть заставила их оправдывать палачей. Внутренний страх остаться один на один с пустотой без жестокой матери заставил их целовать бьющую руку разбитыми вдрызг губами.

Да, попытка спасти хорошую Родину и ее хорошую церковь есть моя пастырская уязвимость. Мне трудно выйти к прихожанам и сказать: ваша мать Ваал, и вы сами добровольно несете ему своих детей. Но как богослов я понимаю: система не просто извратила язык любви, а довела его до тоталитарного абсолюта, где «любить» и «убивать» становятся синонимами. Виноградники этого мира часто принадлежат злым виноградарям — и мы все в той или иной мере платим им дань.

Здесь полемика с отцом Андреем выходит за пределы образа родины-матери и превращается в старый, страшный и до сих пор не решенный спор: где заканчивается сострадание к обществу, изуродованному властью, и где начинается опасное освобождение этого общества от ответственности за зло, которое совершается его руками? В какой-то момент ребенок вырастает, открывает дверь и сам несет цветы к идолу, который вчера бил его ремнем. Сам оправдывает палача. Сам ставит подпись. Сам молчит, когда соседа уводят.

Трагедия РФ не только в том, что родина-мать оказалась жестокой, но и в том, что ее взрослые дети слишком часто считают жестокость формой любви. Это не психология жертвы — скорее, статус соучастника.

И здесь уместно вспомнить знатного соучастника русского самооправдания.

Сталинский генпрокурор Андрей Вышинский строил мир, в котором система не могла быть виновной: вся вина сбрасывалась на врага, и не реального, а назначенного. Вышинский не случайная фигура, а подлинный культурный код России, ее настоящий духовный портрет. Не Пушкин с его «милостью к падшим», не Гоголь со смехом сквозь слезы, не Чайковский с его надрывом, не Врубель с недораскрашенным демоном. А любой русский с его машиной самооправдания системы через уничтожение человека.

Современный гуманитарный язык иногда растворяет преступление человека в системе. Виновата пропаганда, виновата травма, виновата история. Все верно, но до того момента, пока объяснение не начинает работать как отпущение грехов. Именно здесь Кордочкин подходит к опасной границе: его пастырское сострадание рискует превратиться в богословскую амнистию этноса: нравственный субъект исчезает, а вместе с ним исчезает и возможность покаяния.

Ханна Арендт и Карл Ясперс показали: преступная система держится не одними палачами. Ей потребны исполнители, певцы, зрители, молчащие соседи, те кто «ничего не решал», но вовремя отвернулся. И они точно знают, за ними обязательно придут: проходили не так давно и в СССР, и в Германии, все чаще приходят в РФ. Общество существует через согласие снизу — активное, пассивное, трусливое, бытовое. Согласие и превращает насилие из преступления власти в культурный контракт. Можно ли быть израненным властью и все равно отвечать за свое участие в ее зле? Христианский ответ не может быть удобным.

Да, можно.

Именно с этого начинается покаяние — не с жалобы на жестокую мать, а с признания, что слишком долго ее удары считались любовью. Ну или хотя бы с того, о чем пел Владимир Высоцкий: «Тот, который не стрелял» — не призыв, а минимальный порог человеческого достоинства.

Рашистская антропология и смертономика не аномалия, а культурный контракт, заключенный задолго до Путина и не требующий его присутствия для постоянного воспроизводства. Шаман просто ограбил Кобзона и перевыпустил его пластинку для нового поколения соучастников. А Берггольц исповедовала его для предыдущего.

Содержание контракта украдено у франкистов: «Да здравствует смерть!», что для наемников Москвы читается «Наш бизнес — смерть». А для остальных — «Родина или смерть», взаимозаменяемое на Победу: смерть и победа – все, что важно для России-матери. Все те, кто внутри, включая нестреляющих, превращаются в топливо Ваала, самоназвавшегося родиной.

А она зовет. Она всегда зовет. И мы всегда идем.

Кто в бой, кто на бойню, кто в изгнание.

читать еще

Подпишитесь на нашу рассылку